Фото 1954 г
Нина Александровна Дмитриева
(24 апреля 1917— 21 февраля 2003)
Из дневника Н.А.Дмитриевой: Иогансон о колорите, передвижниках, искусстве
Дневники Н.А. Дмитриевой, обнаруженные в ее архиве, охватывают более четырех десятилетий (1938-1986). Велись они весьма нерегулярно и предназначались исключительно для себя.. В том, как Дмитриева передает свои впечатления об увиденном, услышанном, прочитанном, есть что-то от «спокойной концентрированности» рассказов Чехова, ее любимого с ранних лет писателя.
Вот одна из записей 1954 года: Нина Александровна работала тогда в НИИ теории и истории изобразительных искусств Академии художеств.
27 февраля
Вчера делал доклад Г.М. Шегаль о колорите. Потом выступал Иогансон. Он был слегка пьян и поэтому особенно интересен. Манеры у него актерские, жесты, бархатный баритон с богатыми модуляциями. Уселся за маленький столик. Начал с того, что колорит – это дар. Научить ему нельзя, но он развивается от упражнений. Несогласен с Шегалем, что в природе бывают негармонические сочетания. «В этом ты неправ, Григорий Михайлыч, нет, ты неправ, Гришенька». (Гришеньке далеко за 60 лет, он маленький, худой, с восковой бледностью, полудлинные седые волосы вокруг лысины, -- а Иогансон такой величественный, сияющий, с замаслившимися глазками).
« В природе все совершенно – все! Солнце, среда – они как-то все это обволакивают и приводят в гармонию. Бросьте грудой любые, всяких цветов, первые попавшиеся тряпки --- бросьте! (жест бросания). И это будет колоритно, гармонично. Но я не хочу сказать, что значит все случайно – нет, вы меня на этом не поймаете. Я не хочу сказать, что художнику все равно, что писать и не надо выбирать колорит – нет, это было бы неинтересно. Он из совершенного выбирает совершеннейшее.
Вот, например, наше собрание. Мы сидим – просто сидим, случайно, неинтересно. Но начни писать наше собрание разные художники – они напишут по-разному. А если станет писать колорист – такой, как Коровин, например, (он, может быть, лучший из всех живших колорист), получится необычайно прекрасное, и зрители скажут: «Ах!». И почему? Ведь он не переменит цвета, не переоденет, скажем, Никифорова в красный костюм, того – в зеленый, третьего -- в синий. Он оставит как есть, но это будет изумительно красиво.
Это дар, это особое зеркало в глазу у художника. А зритель воспринимает это, как обаяние. Разве объяснишь обаяние? Обаяние, например, голоса Качалова? Самого голоса? Он говорит, что вот -- Катюша Маслова, глаза у нее блестели, как черная смородина – он просто говорит об этом, и вы уже чувствуете себя под обаянием, в атмосфере Анны Карениной» (он незаметно спутал Катюшу Маслову с Анной Карениной).
Затем говорил о колорите, как средстве выражения.
« Да, это не просто: синенькое, розовенькое. Это могучее – о, могучее средство. Я вот не раз рассказывал – но, может быть, кто-нибудь не слыхал, пусть послушают—я в 20-х годах присутствовал на суде, судили бандита. Да, обыкновенного бандита, который что-то многих там перерезал. И вот читают приговор: к расстрелу. А он, подсудимый, тут же. Он это слышит. Я посмотрел на него. Он стал серо-бледный, он умер уже тут же, в этот момент, он был уже мертв. И когда ему сказали: налево (идти), он как-то так механически перевернулся налево и вышел. И я подумал: вот если бы написать так – такое лицо, такого цвета, которое у него было тогда – все было бы ясно, вся трагедия, без всякой обстановки, без всяких слов. Вот это что – колорит, а не то что: синенькое, розовенькое.
Искусствоведы иногда говорят слишком много о литературной стороне произведения, мало об искусстве. О да, я знаю, они превосходят нас, художников, в логическом мышлении, они иногда говорят очень умно... наталкивают на размышления.... вызывают рой мыслей – все так. Но – иногда слушаешь и думаешь: когда же он начнет об искусстве? Кажется, вот-вот начал – нет, опять в сторону. О «Не ждали», например, говорят: вот он пришел, он был на каторге – то, что и так понятно. А Грабарь говорил недавно о «Не ждали»: вы знаете, говорит, какая это была изумительная картина, когда она появилась на выставке! Теперь этого нет, теперь она почернела. Это был такой свет, такое ощущение только что прошедшего весеннего ливня за окном! Это было чудо искусства».
Несогласен с Шегалем, что импрессионизм уничтожил поэзию светотени. «Мы отбрасываем эпигонов импрессионизма – всяких Синьяков. Там уже пропало живое мастерство, правда, страсть живописи. Но Эдуард Мане, Ренуар... Разве можно о них это сказать? Нет, у них это осталось, только тени кладутся не густо, как у Репина, а прозрачно».
О передвижниках:
« Я имел счастье быть директором Третьяковской галереи (и имею теперь еще большее счастье им не быть). И почти каждый день я бывал в галерее, проходил мимо наших передвижников, смотрел. И я думал: как глубоки они, наши русские художники – и когда же мы будем такими? Как они лелеяли каждую свою даже небольшую картинку, все вкладывали в нее, обдумывали, рисовали этюды, готовили холст. А у нас сейчас какая-то спешка, гонка, какая-то истерика! Я и себя не исключаю – нет. Я тоже как все мы, дети своего времени.
Иногда говорят: Перов не колорист. Даже с каким-то пренебрежением о нем говорят: ну, что там Перов. То ли дело Серов. Нет, это неверно. У него был свой колорит – и сильный. Я много смотрел Перова. И больше всего мне все-таки нравится «У последнего кабака». Какая это сила, какая трагедия! Ведь это действует неотразимо. Там заря – так ведь это какая-то зловещая заря. И может ли быть, чтобы художник, не владеющий формой, так действовал, так покорял? Значит, раз захватывает, значит, есть форма! Или его «Утопленница». Этот утренний холодный туман, эта утопленница – она тяжелая, неподвижная...
Нет, наших передвижников несправедливо оскорбили. Пришли какие-то аристократы и оскорбили»
Удивительно интересно (и забавно) было слушать и смотреть на него. В сущности, ничего ведь бог знает какого умного нового он не сказал, -- но что значит интонация, жесты, -- а главное – главное! – это убежденность, прочувствованность большего художника, -- вот, что убеждает, что заставляет верить.
Любой человек может сказать, например: страшна смерть. Но по-другому скажет это тот, кто был приговорен. И по-другому это воспримут слушающие его, хотя он, может быть, и не скажет ничего нового. Или: всякий может сказать «хороша картина Перова», но по-особому убедительно это скажет художник.