Юридический адрес: 119049, Москва, Крымский вал, 8, корп. 2
Фактический адрес: 119002, Москва, пер. Сивцев Вражек, дом 43, пом. 417, 4 эт.
Тел.: +7-916-988-2231,+7-916-900-1666, +7-910-480-2124
e-mail: Адрес электронной почты защищен от спам-ботов. Для просмотра адреса в вашем браузере должен быть включен Javascript.http://www.ais-art.ru

    

 

Новости от наших коллег

Поиск

Объявления

Содержание материала

«Распятие» Дионисия. Образ и форма


9. Дионисий. Распятие. 1500. Д.т. 82,0х52,0. ГТГ


Как известно, восприятие художественных произведений не может быть совершенно точным и полным, прежде всего, из-за условности языка искусства. В то же время оно способно избегать излишней произвольности в тех случаях, когда сталкивается с привычными для себя формами. Поэтому можно сказать, что восприятие искусства склонно и к искаженности, и к адекватности. Но кроме этого, восприятие, в особенности зрительское[1], склонно и к самообману, и к невосприимчивости в тех случаях, когда оно целиком отдается привычке.

 

Как правило, это мешает распознанию нового искусства, но нередко затрудняет понимание и «хорошо забытого» старого. Зрительское отношение к древнерусской иконе – характерный тому пример.

Начиная с середины XVI века, русская иконопись (ныне признаваемая исключительным художественным явлением мирового масштаба) по ряду исторических причин[2] стремительно приходит в упадок, и вслед за этим уходит в небытие культура ее восприятия. В дальнейшем в области изобразительного искусства российским дворянством была востребована светская живопись, образцы которой были преимущественно заимствованы из провинциальных западноевропейских источников. Подавляющее большинство древних икон было либо утрачено, либо оказалось скрыто под позднейшими записями, а в широких слоях отечественной просвещенной публики постепенно утвердились зрительские предпочтения в диапазоне от салонного академизма до критического реализма передвижников.

Однако в начале XX века реставрационное раскрытие целого ряда выдающихся икон XIV-XVI веков и их восторженная оценка ведущими художниками не только открыли специалистам мир древнерусской живописи, но и привлекли к нему общественный интерес. К концу прошлого века этот интерес стал устойчивой культурной нормой, хотя и не произвел каких-либо заметных изменений в сложившихся стереотипах зрительского восприятия. Глаз, привыкший видеть в картинах «зеркало жизни», «окно в природу», воспринимает иконописное изображение как иллюстрацию, причем тем лучшую, чем более «реалистично» передан ее сюжет, чем более она узнаваема. Зритель, воспитанный на многовековой традиции прямой изобразительной достоверности, на иллюзии сходства предмета и его изображения, готов узнавать этот предмет на картине, готов даже тщательнее к нему присмотреться (что и дает ему острый взгляд художника), но не готов абстрагироваться от внешности предмета, чтобы постичь его суть в каком-то ином плане.

Более чем столетняя история новейшего европейского искусства с его вниманием к чисто живописной композиции и свободным распоряжением предметной внешностью расширили рамки зрительского восприятия, хотя вряд ли углубили его. Возобладавшее потребительское отношение к искусству как к источнику наслаждений позволило только отчасти усвоить достижения художников-революционеров (от импрессионистов до наших современников) и востребовало лишь их внешние, декоративные ценности, разнообразив зрительский вкус.

И все-таки даже эти небольшие изменения перестраивают культуру восприятия, разрушают устоявшиеся стереотипы. Зритель, научившийся наслаждаться звучным цветовым аккордом и выразительной линией, становится свободнее для восприятия образа произведения через его форму.

Конечно, этого недостаточно для постижения иконописного образа, в котором духовное содержание дается в максимальной для изобразительного искусства концентрации. Здесь требуется не только знание того или иного религиозного сюжета, но и немалые зрительные и интеллектуальные усилия, чтобы проследить, как этот сюжет реализуется в данной конкретной форме.

И именно здесь зрителю нужна помощь искусствоведа, который не только прояснит ему тему изображения, иконографию, но и сделает вместе с ним первые шаги к восприятию данной формы и образа.

С этой позиции попробуем рассмотреть один из бесспорных шедевров древнерусской живописи – «Распятие» Дионисия (1500 г.). И хотя эта икона весьма серьезно изучена искусствоведческой наукой (достаточно вспомнить посвященную исключительно ей замечательную статью М.В.Алпатова[3]), масштаб и глубина ее содержания оставляет место еще для многих попыток формального анализа.

Прежде всего, о теме. Несмотря на ужас страданий и смерти, «Распятие» – икона праздничного чина. Более того, это наиболее значительный праздник, потому что распятие Христа – ключевое событие истории, открывшее человечеству совершенно новые истины. В этом событии и в этой теме сильнейший драматизм сочетается с великой радостью одухотворения, обновления земной жизни.

При всей грандиозности темы иконография «Распятия» Дионисия внешне немногословна и представляет нам лишь самые важные факты происходящего. На фоне стены Иерусалима изображен распятый на кресте Христос. Крест воздвигнут на горе Голгофе, в пещере которой (это самая нижняя часть иконы, обозначающая преисподнюю) изображен череп Адама[4].

По сторонам креста (в средней, земной части) – две симметричные группы фигур: слева Богоматерь и святые жены, справа – Иоанн Богослов и сотник Лонгин[5]. В верхней (небесной) части иконы фигуру Христа окружают крылатые ангелы и аллегорические изображения Церкви и Синагоги[6].

«Распятие» Дионисия невелико по размеру, так как создано для небольшого иконостаса монастырской церкви. В чем же заключена возможность выражения столь масштабной темы в таком скромном формате и столь сдержанной иконографии? Исключительно в живописном решении, которое в данной иконе создает внутреннее движение огромной значимости и вызывает ощущение необычайности происходящего. Прежде всего, это движение задается по вертикали: вытянутостью самого формата[7], удлиненными пропорциями фигур, невероятно удлиненной фигурой Христа, ее мощным подъемом из сферы земной в сферу небесную.

Вертикальное движение пронизывает все три символических пространства иконы, и его центральной осью, как по форме, так и по образу является крест, на котором Христос осуществил свое предназначение.

Общее пространство изображения довольно сжатое: величина креста, архитектурного фона, фигур – все это теснит, уплотняет, но, что важно,  не утяжеляет его. В малом формате это усиливает смысловую концентрацию изображенного явления. При этом разномасштабность фигур в насыщенном пространстве увеличивает и развивает уже заданный внутренний динамизм.

Колорит иконы сдержанный. Его основные доминанты: цвет тела Христа, золотой фон и черный крест, драматически разрезающий золотое пространство. Все остальное тонко вписывается в основное цветоощущение – разворачивает перед нами картину, но не мешает основному соотношению. Аскетизм ведущей цветовой темы характеризует в ней нечто монументальное, значительное, не разрываемое на какие-то частные фрагменты.

Узкое, сжатое пространство и сдержанный колорит усиливают внутреннее напряжение, а многочисленные прямые контрасты и более сложные сопоставления проявляют это напряжение в самых разнообразных формах.

Но в данном образе драматическое начало находится в удивительном равновесии с радостью, просветлением, что глубоко соответствует смыслу события. Естественно, что речь здесь идет о радости не телесной, чувственной, а о духовной. Ее главным средством выражения становится ощущение необыкновенного полета фигуры Христа. Это ощущение создается и вознесенностью Его фигуры над всеми земными персонажами, и летящими фигурками ангелов, и аллегорий. Оно усиливается сочетанием утонченных, аристократических пропорций рук и кистей с могучим торсом Христа. Оно подчеркивается разлетом перекладины креста[8] и пропорцией его толщины к общему размеру.

Фигура Христа значительно больше любой другой, изображенной на иконе, ее цвет достаточно плотный и весомый, но при этом она совершенно лишена телесной тяжести, и ее монументальность воплощает абсолютную духовность.

Вообще же фигура Христа в «Распятии» Дионисия уникальна по своему художественному решению. Степень ее трансформированности явственно выделяется среди всех окружающих фигур и образно выражает переход Христа из бытия человеческого в божественное. На кресте человеческие очертания Его тела преображаются в силуэт чистой духовной мелодии, что совершенно нельзя передать словами, а можно только созерцать.

Отголоски основной мелодии видны повсюду: в длительном ниспадающем силуэте ближней от Христа фигуры Марии Магдалины, в чуть более дробных, но множественных внешних и внутренних контурах фигуры ученика Христа Иоанна Богослова, в каждом повороте головы, в фигурках ангелов и аллегорий, наконец, в очертаниях самой земли.

И в то же время контрапунктом к этой мелодии звучит тема креста. Его черный цвет и жесткая геометрия линий, с одной стороны, свидетельствуют о грехах человеческих, которые искупает своей мученической смертью Христос. Но крест символизирует и духовный путь Христа, Его великое предназначение. В иконе Дионисия этот смысл приобретает зрительную определенность в сомасштабности огромного креста и фигуры Христа, в обоюдной утонченности их пропорций, в гармоничном сочетании их различных рисунков. Такие художественные решения подчеркивают не столько драматизм данного события (как это выражается в  западноевропейской традиции), сколько выявляет идею смерти Христа в ее жизненаделяющем[9] аспекте. Эта тенденция просматривается и в изображении земли – охристой (родственной по цвету телу Христа), светлой, легкой. Спаситель берет на себя всю му́ку земную и тем самым освобождает, очищает землю от тяжести. Тяжесть уходит из всего земного, от того почти невесомая полупрозрачность иерусалимской стены и легкость ног фигур: в левой группе они маленькие, хрупкие, в правой – изящные по рисунку, плоские, светлые по тону.

Воздействие распятия Христа облегчает все, что сопряжено с землей, но при этом усиливает, уплотняет то, что воплощает духовность. Особенно тонко сочетание этих двух тенденций выявлено в изображении сотника Лонгина.

В отличие от остальных персонажей, познавших Христа еще до Его распятия и имеющих бόльшую монументальность формы вследствие своей большей духовной концентрации, фигура сотника представлена как самая пестрая по цвету. Пестрота создает легковесность[10], как зрительную, так и образную, и свидетельствует о его наименьшей духовной значимости. Тем удивительнее тот видимый результат, который производит на Лонгина непосредственное воздействие распятия Христа. Ступни ног сотника облегчаются, становятся изящными и небесно-голубыми, в то время как его голова приобретает большие вес и плотность в сравнении с остальной фигурой.

Более того, цельность восприятия общего силуэта фигуры и головы Лонгина изобразительно разрываются белым платком – и это единственный во всей иконе цветовой отклик на белый плат, опоясывающий тело Христа. Можно сказать, что белый цвет делает чистым, беспримесным духовное рождение Лонгина от непосредственного созерцания распятия Христа.

Наш анализ композиции «Распятия» Дионисия далеко не исчерпывает возможность дальнейшего прочтения этой иконы. Возможно, что с богословской точки зрения в  данной трактовке ее формы и образа допущены некоторые вольности. Но, как уже сказано, определенная вольность восприятия заложена в самой условности изобразительного языка. Более  того, речь идет о языке, во многом забытом, в который трудно проникнуть даже через знакомство с современной иконой. Но живописная выразительность древнерусской иконы настолько велика, что непосредственное созерцание ее формы даже при самом приблизительном знании сюжета открывает окно в мир ее образов и наполняет нас духовной красотой.


[1] Музыкальная форма более абстракта в сравнении с изобразительной, поэтому восприятие слушателя, хотя и обладает инерцией привычки, все же изначально более свободно, подвижно

[2] В основном, внутрицерковного характера

[3] Алпатов М.В. «Распятие» Дионисия // Этюды по всеобщей истории искусств. Избранные работы». М., 1979

[4] По преданию, Христос был распят на месте погребения Адама

[5] Стоявший на страже у подножия креста римский сотник, которому распятие Христа непосредственно явило Бога и обратило в христианскую веру

[6] Церковь (Новый Завет) протягивает чашу, чтобы собрать капли крови Христа; Синагога (Ветхий Завет), как принято считать, «покидает сцену»

[7] «Распятие» не может быть адекватно выражено, например, в устойчивом квадрате, так как сама тема задает очень большое вертикальное движение – переход из одного состояния в другое во многих аспектах

[8] Издали перекладина креста воспринимается как крылья Христа. Формально это решено тонко, ненавязчиво, но очень образно

[9] Смерть Христа наделяет человечество возможностью новой, духовной жизни

[10] Легковесность в данном случае не тождественна облегчению формы, так как не вызывает ощущения цельности, значительности изображаемого. Поэтому фигура сотника, столь живописная вблизи, перестает читаться издали




О восприятии живописи Сезанна. Трудности первого впечатления


10. Каштаны и ферма в Жа де Буффан. 1885-87. Х.м. 91,0х72,0. ГМИИ им. А.С.Пушкина


Отношение зрителя к искусству в чем-то соответствует отношению человека к жизни вообще: оно может быть потребительским и религиозным, поверхностным и сосредоточенным, чувственным и интеллектуальным, заинтересованным и равнодушным… Когда же речь заходит об оценках, то и в жизни, и в искусстве люди склонны искать некие смыслы. Но если смысл жизни человек еще готов как-то постигать, то по отношению к произведению искусства он зачастую более категоричен, утверждая себя в позиции его «понимания» или «непонимания».

Особенно привычно эти слова звучат в адрес живописи[1], в которой одномоментная обозримость всего картинного поля, его сравнительно небольшие размеры и вытекающее из этих качеств неимоверное количество произведений, представляемых зрителю в музейных и выставочных залах, – все это располагает к стремительности и некоторой однозначности суждений.

При этом фактор «понимания» или «непонимания» легко становится отправной точкой таких суждений еще по одной причине. Дело в том, что изобразительная форма обладает, по крайней мере, тремя принципиально различными возможностями использования. С одной стороны, она может создавать непосредственную иллюзию сходства изображения с реальной видимостью, с другой, способна выражать некие отвлеченные и обобщенные символические значения. Иллюзорность и знаковость – два полюса условности, два качества изобразительной формы, которым, в свою очередь, противостоит и с которыми взаимодействует третье, совершенно равноценное качество – чисто декоративные достоинства живописи.

Все эти возможности реализации формы и ее дальнейшего зрительского восприятия художники используют[2] по-разному, выбирая или создавая в своем творчестве тот или иной формальный язык. Это лишь одна из множества задач их искусства, но уже она одна, как правило, становится для зрителя проблемой восприятия, заставляя его гадать, на каком языке высказывается тот или иной художник (не говоря уже о смысле сказанного).

Даже не углубляясь в явные исторические различия стилей, с этим сталкиваешься, переходя, например, из зала с работами французских импрессионистов[3] в соседний, где находятся картины близкого им современника Поля Сезанна.

Импрессионисты, находясь в некоем общем русле ренессансной традиции, для которой предметная иллюзия стала основным формальным средством, достигли, наверное, максимальных возможностей этого художественного метода. Решительно освобождаясь от инерции изображения «по представлению», покинув мастерские и целиком отдавшись непосредственному контакту с натурой, они раскрепостили красочные возможности живописи. Оптическое смешение цветов, разнообразная валёрная техника, разработка цветовой перспективы и пластики – все это  позволило им создавать удивительные эффекты пространственности, воздуха и трепетного дыхания реальной жизни.

При этом они не просто вернули станковой живописи ее основательно поблекшую декоративную остроту, но и в некотором смысле выпустили джинна из бутылки, активизировав энергию декоративизма, которая для ведущих художников последующих поколений стала доминирующим фактором их живописной культуры.

Однако из свежей живописи импрессионистов отчасти ушло то, что Сезанн называл «искусством музеев». Сблизившись с натурой, фактически войдя в нее, импрессионисты потеряли ту внутреннюю дистанцию для созерцания, некую отстраненность и обобщенность ви́дения, которая давала их великим предшественникам в полной мере использовать знаковые возможности изображения и реализовывать в своих даже небольших по размеру работах идеи очень крупного масштаба.

В творчестве Сезанна новая живопись обретает этот масштаб и, более того, достигает столь редкого равновесия своих качеств, что это само по себе стало исключительным художественным явлением. При этом гармонии Сезанна носят настолько развернутый, но чисто живописный характер, что его картины особенно трудны и непонятны для быстрого и поверхностного зрительского восприятия.

К примеру, если взглянуть на его «Каштаны и ферму в Жа де Буффан» после выразительных пейзажей Клода Моне или Альфреда Сислея, то работа Сезанна скорее всего покажется более прозаической и отстраненной. Однако негативный акцент первого впечатления может поменяться на позитивный при дальнейшем рассматривании изображения. Прозаичность обернется насыщенностью живописного повествования, а отстраненность даст ему свободу и подвижность, так как предоставит  зрителю разнообразие точек  зрения.

Самым очевидным ключом к такому восприятию  данного пейзажа (и, наверное, любого произведения Сезанна) является анализ его пространственной композиции. И здесь, уже в первом приближении, обращает на себя внимание то, что в общем построении пейзажа взгляд легко концентрируется на отдельных фрагментах, которые несут в себе некие самостоятельные пространственные ощущения и при этом явно сопоставляются друг с другом.

Прежде всего, бросается в глаза условно-отдельное пространство переднего плана, которое как небольшое абстрактно-живописное панно разворачивается по нижнему срезу полотна – от одного его края к другому, а сверху достаточно определенно очерчивается непрерывной линией изменчивого цветового контраста. Что это? Прелюдия всего изображения или его финальная часть? Пожалуй, и то, и другое. Ведь одно из уникальных качеств живописи состоит в том, что фактор времени здесь освобождается  от своей извечной последовательности и в картине его течение замыкается     в обозримое целое.

Подобным образом передний план может восприниматься декоративно-символически. А с точки зрения предметной видимости он вписывается во внутреннее пространство двора фермы, в сценической пустоте которого возвышаются два мощных дерева. Их объединенная крона настолько велика и своеобразна по пластической разработке, что составляет самостоятельное пространственное целое внутри общего изображения. Отдельными характерными эпизодами выглядят небольшие фрагменты: уходящей вглубь ограды слева и далеких деревьев справа. Наконец, архитектурная композиция и сжатое со всех сторон небо замыкают пространственное построение данной картины.

Живописная повествовательность безусловно присутствует и в работах импрессионистов. «Сад Ошеде в Монжероне» Сислея переливается свободной игрой пространственных планов. В нем перекрещиваются диагональные движения по плоскости земли, разнообразно сопоставляются объемы крон, рисунки стволов и ветвей. «Стог сена около Живерни» Моне, напротив, демонстрирует упорядоченность планов, объемов, перечислений. Но и в том, и в другом случае элементы пространственного целого не выделяются в самостоятельные, обособляющиеся в нашем восприятии эпизоды, и их взаимодействие носит легкий, не многозначный характер.

Такие работы очень близки к зрителю, но их внутренний масштаб уменьшен до размера рассказа, очерка. Сезанн же в станковой живописи тяготеет к большому, романному масштабу и, отстраняясь для этого на бόльшую дистанцию от зрителя, усиливает самодостаточность тех или иных форм, дает им возможность полнее раскрыть собственные «характеры». Но зато и в их сопоставлениях он сложнее, углубленнее, многозначительнее.

«Романная» форма не всегда соответствовала творческим задачам Сезанна, который обращался и к несколько меньшим, и к самым крупным – эпическим темам. Но к рассматриваемой нами работе это определение подходит довольно близко еще и благодаря ее возможному биографическому подтексту. В Жа де Буффан семья Сезаннов жила  с 1859 года. Мир этой семьи – отдельная тема со сложной драматургией[4]. Но мир этого дома, много значивший для художника, не мог не отразиться в композиции этой работы. И поэтому здесь неслучайны и соотношение двух монументальных стволов, и куда-то убегающее движение слева от заслоненного дерева, и зажатый, но духовно напряженный фрагмент неба.

Впрочем, для такого художника как Сезанн личностные мотивы не могли стать главной темой картины. Они не раз звучали в его произведениях[5], и они могут присутствовать в каком-то плане и этого пейзажа. Однако главной темой Сезанна было не житие, а бытие. И даже не столько просто бытие предметов, людей, природы в целом, сколько духовное, возвышенное и очень индивидуальное ощущение этого бытия, воплощаемое в идеально-реальном мире живописи.

Поэтика Сезанна – это большое и очень заметное явление в мировом искусстве, классическое по своей сути. Но в отличие от классиков прошлого – от Пуссена, и в особенности от Тициана – поэтика Сезанна носит сдержанный, более внутренний характер. Если Тициан открыто демонстрирует красоту, не отстраняясь от публики, но властвуя над ней, активно формируя ее вкус, то Сезанн определенно избегает «красивости». Он стремится оградить красоту от шаблонности массового восприятия и ведет к ней зрителя чуть более долгим, но и более надежным путем[6]. Не сразу и не скоро, но на каком-то этапе, в процессе погружения в прозаическую внешность его картин начинаешь видеть свободу, поэтическую стихию, необузданность, чистую фантазию – всю ту идеальную жизнь, которая течет сквозь время и пространство нашей обыденности.

Отстранившись в немалой степени от зрителя ради свободы своего мироощущения, Сезанн, тем не менее, был способен полностью подчинить себя живописи, прежде всего в плане творческой дисциплины. В новейшей истории искусства трудно встретить другого художника, чьи картины были бы столь же тщательно продуманы и организованы, как работы Сезанна. Это видно в самом общем анализе пространственной композиции рассматриваемого пейзажа. И на что бы не переключалось наше внимание – на линейный рисунок, колорит, красочную фактуру – в каждом элементе формы можно почувствовать и постепенно осознавать неслучайность,  характерность, значительность.

Но вернемся к началу. Возможность перехода из декоративной вещественности в идеальный мир предметной иллюзии, ее преображение в символ и возвращение в первозданную стихию чистых форм – все это бесконечно наполняет живопись и выражает гармонию самой жизни. «Каштаны и ферма в Жа де Буффан» дают нам возможность увидеть эту гармонию и  ощутить ее радость, а передний план картины, пожалуй, в самом непосредственном виде воплощает радость самого художника, которую ему дает искусство.


[1] В меньшей степени это касается произведений монументальной и декоративной живописи, а в большей – станковой картины или отдельно воспринимаемой иконы

[2] Далеко не всегда это носит осознанный характер

[3] Здесь и далее имеется в виду экспозиция ГМИИ им. А.С.Пушкина

[4] Основной ее линией были взаимоотношения Поля Сезанна с его отцом

[5] Достаточно вспомнить многочисленные портреты жены и автопортреты самого художника

[6] Этот  путь стал единственно возможным для ряда живописцев XX века, таких как Д.Моранди, А.Древин, Р.Фальк