К 80-летию со дня начала Великой Отечественной войны
Эта публикация – продолжение дневниковых записей Н.А. Дмитриевой, вышедших на сайте АИС пять лет назад под авторским названием: «Дневник во время войны»[1]. В них драматичный рассказ, наблюдения и острые размышления о войне, ее характере, охватывающий чуть больше месяца ( до 24 июля 1941 года) – с первых минут в Москве, в Сокольниках, где жила семья Дмитриевой, до первых дней эвакуации с 9-тимесячным сыном Микой в Моршанск (1941 – 1943): там жила семья тети Н.А. Дмитриевой – Екатерины Васильевны Зиминой, урожд. Петровой)[2]
Предлагаемые здесь «Военные страницы из дневника Н.А. Дмитриевой (1942-45)» открываются записью от 1 января 1942 года, описывающей встречу Нового года в госпитале, устроенной для раненых студентками Моршанского учительского института, где Дмитриева преподавала литературу.
Дмитревой приходилось много читать, готовясь к лекциям, – при свете коптилки, не снимая шубы: не было ни электричества, ни отопления, часто не было и продуктов, фронт проходил близко, над головами постоянно летали немецкие самолеты, настоящих убежищ, на самом деле, не было. Как и другие «выковыренные» (так местные называли эвакуированных), Дмитриева участвовала в лесозаготовках, сдавала кровь, ходила в госпиталь – шефствовала над ранеными.
Подробный рассказ о ранении ее подопеченого, искалеченного молодого инженера Осминского (см.запись от 25.02.42), не уступает аналогичным страницам из дневника Керженцева («В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, 1946)..
Особый интерес представляет подробный конспект (запись от 26.02.44): «Встреча студентов МГУ с Эренбургом», где он, « не как докладчик, а как писатель» просто беседовал о войне, о поведении «фрицев», об их психологии и культуре.
Записи публикуются впервые, сохраняются авторские пунктуация и написания слов /некоторые из них, отступающие от современных норм орфогграфии, даются в косых скобках/, сокращеннные слова дописываются в квадратных скобках, например: напр. [влению]
1942 год
1/1
Окровавленный, обовшивевший 1941-й год околел. Наступил молодой свежий 1942-й, --хотя уже и теперь на его белые одежды пролилось, вероятно, немало крови.
Встречала вчера Новый год сначала с институтом – в госпитале, потом у наших. Госпиталь – бывшее помещение нашего института -- очень хорошее с большим прекрасным залом. В зале было жарко до духоты. Посередине стояла огромная сосна, заменяющая елку, она загораживала от зрителей то, что было на сцене. На первых рядах сидели раненые. Видеть их тяжело, хотя это самые легкие раненые и выздоравливающие. Привыкаешь воспринимать войну отвлеченно – сводки Информбюро, голос диктора, гул самолетов, девушки гуляют с летчиками… И вдруг видишь: молодые, недавно ещё сильные и здоровые люди,-- с бритыми головами в тоскливых халатах, с трудом взбираются по лестнице, -- один как-то жалко согнулся, другой весь перекошен, третий прыгает на одной ноге, опираясь на сестру, четвертого вносят в залу на носилках. Вот уродливое лицо войны.
Они с большой охотой и интересом присутствовали на вечере. Давали концерт наши студенты. Пел хор, потом были сольные номера. Чудесно пела Никифорова—очень хорошая, начинающая студентка из моей группы. <…> Когда другая девушка читала прозу Лебедева-Кумача[3] («Если вам дорога наша родина с ее природой, лесами, лугами – защищайте ее. Если вы любите нашу литературу, самую человечную в мире –защищайте ее и пр.) кто-то среди раненых в зале крикнул: «Есть!». <…>
Мне еще вот что подумалось, когда я сидела на концерте. Я вспомнила Лифшица[4], который вышел пешком из окружения, и я почувствовала себя совсем счастливой от того, что поняла, что самое, может быть, зрелое, самое живое во мне – от него. Нельзя кратко определить -- что он дал мне, но дал он невыразимо много. Благодарность к нему, почти любовь, внезапное желание написать ему, сказать, как это хорошо, что он жив. <…>
4/1
Настали дни, когда можно бы работать – для Третьяковки, для себя. Но как нарочно настала и какая-то умственная лень. А главное – опять морозы, злые, рождественские, t. ниже 30 гр. Это совсем не так страшно, когда есть теплая, уютная квартира, но у нас – увы. Все бы ничего, но у Мики кашель, и заниматься в холоде трудно. 40 по Реомюру в нашей комнате.
Вчера бегала по морозу дважды за хлебом – первый раз его еще не было, второй – уже не было. <…>
13/1
<…>Вчера вечером читала лекцию о Толстом в госпитале. Слушали тихо, но какое впечатление получили – не знаю, т.к. я по близорукости не видела ни одного лица, взгромоздясь на кафедру. Читала в той же зале, где была елка, но теперь там стоят койки. Так что слушали волей-неволей все – и ходячие, и лежачие. <…>
Я записалась слушать лекции по агроминимому, будет их читать Валя[5] Это значит, что весной надо будет отпрвляться в поле. Меня, собственно не записали, т.к. у меня ребенок, но я сама напросилась. Может быть и зря.
3/Ш
Мне вечно и всегда что-нибудь мешает. Сейчас, пожалуй, и хотела бы, и могла бы работать. Есть несколько тем. Хотелось бы о «Трех сестрах», о Пушкине -- пафос зрелости. Но работать можно только, когда Мика спит. А электричество опять не работает, и я с ужасом, как за сжимающейся шагреневой кожей, наблюдаю как все ниже и ниже становится уровень керосина в нашей лампаде. Когда он сгорит – не знаю, чем освещаться, больше ничего нет. Также на исходе дрова, и также -- деньги. Постоянно, что-нибудь да иссякает, что-нибудь грозит вот-вот кончиться. И как это я еще держусь. Все время на волоске. Это скучно. <…>
Декабрь
Пр. Ал-не[6] прислала ее сестра письмо. Сентиментальное, но может быть искреннее. Сын ее на фронте, писем нет уже год. Она много ухаживает за бойцам (работает в госпитале), шьет им, вяжет, помогает, ей много пишут с фронта – и знакомые и незнакомые (а может она это присочиняет—что-то уж очень восторженно), называют матерью. А тетке ее, к-ая с ней живет, один красноармеец сказал: «Бабуся, как кончится все, приеду за тобой, возьму тебя к себе, -- я один, -- буду работать, а ты – хозяйничать»
1943 год
11 /П
<…> Теперь другое хорошее, что было сегодня – это госпиталь. Там меня посадили читать вслух одному раненому. Госпиталь сейчас переполнен. Очень нужна всякая помощь. Даже все коридоры сплошь заставлены койками.
У этого раненого – такое тонкое, усталое, печальное лицо, что надо иметь суконное сердце, чтобы ничего не почувствовать. Совсем молодой – искалечен. Изуродованы и руки, и ноги. Он инженер, с высшим образованием. Насколько я могла понять – не так умен, но это совершенно неважно. Лицо у него неземное. Я боялась смотреть на него.
Буду к нему ходить, читать ему. Что еще можно для него сделать? <…>
16 /II
Вчера была опять в госпитале, читала Осминскому (фамилия того раненого). Мне сказали, что он все время обо мне спрашивал, что я очень угодила ему. Судьба у него ужасная. Кроме него – пять братьев на фронте, трое из них уже убиты. Мать и жена пережили в Ленинграде самое голодное время.
Он приглашал меня после войны в гости к нему – в Ленинград. <…>
25 /II
Осминский рассказывал мне вчера, как его ранили.
Было наше наступление. Неудачное. Многих убили. Среди убитых -- впереди -- оказался он (живой, конечно, и не раненый) и ещё несколько человек. Вышел фриц -- подсчитывать убитых. Они притворились тоже убитыми. Потом стали совещаться -- что делать. Решили расползаться. Немцы следили. Как только начиналось движение -- начиналась и стрельба. На глазах у него убили всех товарищей -- когда они пытались ползти. Ему же удалось маскироваться за кустами. Все всё-таки его три раза ранили.
Первый раз в ногу -- было очень больно, но думал, что несерьёзно, просто кожу оторвало. Потом -- в обе руки. Кровь запенилась кругом, пропитала снег. Ему показалось, что одна рука (на которой была пробита кость) делает резкие вращательные движения -- помимо его воли. Он подумал: рука у меня сошла с ума -- не слушается.
Так он лежал до темноты. Хотелось пить -- руки не действовали, нельзя было взять снег. Он ртом начал брать снег, пропитанный кровью. Хорошо, что много взять не мог, иначе бы умер -- раненым пить нельзя. Думал, что умирает. Скосил глаза, посмотрел на свой нос, -- нос белый, как у мертвеца. Подумал: ну, умираю. Удивился, что умирать нетрудно. Закрыл глаза. Представил себе всех своих, семью -- стало жалко. Потом сообразил, что если не умрет к ночи, -- придут немцы раздевать мертвых -- значит или возьмут плен, или придется замерзнуть. Инстинкт самосохранения заговорил; он решил, что надо встать и /итти/ (уже стемнело). Только как встать? На руки опереться нельзя. Он взял перебитую руку в зубы, поднялся, -- сначала сел по-турецки, потом встал на ноги. Руку все время держал в зубах. Пошел. Падал и опять вставал. Дорогу он знал, шел по напр[влению] к Дону. Но Дона все нет и нет. Он наконец упал и почувствовал, что больше встать не сможет. Хотел встретить кого-нибудь – все равно, немца ли, нашего ли: если немец – добьет, если свой – поможет. Стал кричать и видит -- к нему бегут двое. Один – башкир, говорит что-то по-своему. Другой хохол. Они его взяли и потащили. Но это было очень мучительно для него. Он просил остановиться, дать ему отдохнуть. Они останавливались, но немцы обстреливали. Шли дальше. Река оказалась недалеко. Спустились к реке – съехали с горы, как на салазках, раненого держали за шиворот. Он сказал, что больше не может – или бросьте меня, или убейте. Что же делать? Тогда хохол пошел вперед, в нашу часть, просить, чтобы выслали лошадь, а они остались ждать.
Лошадь прислали, взяли его, доставили в полевой госпиталь.
Рассказывает он хорошо и видно, что никогда уже за всю жизнь не забудет ни одной подробности из этого.
3 /III
Подшефный раненый сегодня эвакуировался. Вчера навестила его. Нежно простились. Он благодарил за что-то, говорил, что я ему отказала неоценимую услугу, что друзья познаются в беде и другие хороший слова. А ведь мне это ничего, совсем ничего не стоило. <…>
27/1Х
На фронтах – триумфальное шествие: чуть не каждый день по радио – «важное сообщение» (раньше это называлось «в последний час»), салюты и ракеты. Почти подряд – Новороссийск, Донбасс, Нежин, Чернигов, Смоленск, Полтава… Ждем Мелитополь, потом и Киев (Днепр уже форсируют). Двигаются и на Могилевском, и на Гомельском направлениях, сразу на всех участках. Толя[7] давно ничего не писал и Петя[8] тоже. Многие не пишут, масса пропавших без вести. Может быть это и лучше, что о смерти не сообщают – м.б. лучше постепенно привыкать к этой мысли, в течение месяцев медленно /итти/ от надежды к безнадежности. Но с другой стороны – это самое тяжелое – ждать почту.
14/Х
В столовую ходит инвалид, безрукий, с синим лицом. Его кормит жена. У нее терпеливое худое русское лицо (вроде Морозовой у Сурикова), очень молодеющее от улыбки. Они садятся, она снимает с него шапку, им подают две тарелки супа, она отставляет свою в сторону и сначала кормит мужа. Он все время раздражается и ругает ее. Плохо видит и плохо слышит. Она молчит, когда он сердится. Один раз с ним приходил его сын. С ним он был ласков, спрашивал про школу. Не торопил его, говорил: ешь ты сначала.
16/Х
Люди возвращаются с фронта какими-то посеревшими – даже самые молодые – вялыми. Им не хочется рассказывать. Они не щеголяют. Однако если уж начнут, то рассказывают долго. К немцам чувствуют презрение, но – отдают должное выправке, хорошей амуниции, дисциплине.
2 /Х1
Доклад о 25-летии комсомола у нас делал 23-х летний капитан, с розовым лицом, с ямкой на подбородке, но совершенно возмужалый. Он из Ленинграда. Родители его куда-то уехали, вероятно, считают его мертвым. Он воевал. Рядом с ним разорвало на куски его товарища. Но он не такой, как тот, что недавно приходил к Пете, говорил тихим голосом и все принимался плакать. Этот бодрый. Он говорит, что одних война сломала, других –
укрепила. Но танцовать больше не может (психологически).
21/Х11
Сегодня в бане, в очереди -- разговоры старух. У той сына убили, у другой – рассказывают – четверых. Она плачет, хочет смерти, а смерти нет (но не приходит же ей в голову, что от нее это зависит).
Говорит, что никогда, ни разу он обидного слова не сказал: А если бы сказал – было бы легче. (Вероятно так бывает: ищешь этого в горе). Другие рассказывают о немцах, о зверствах. Но жажды мести нет. Скверное и ненужное чувство. Вот – повесили немцев, к-рых судили в Харькове. А не понимают, как это скверно. «Шумное одобрение», «аплодисменты» -- господи боже! Чему аплодировать? Злодеи – немцы? Так что же? Кто бы ни были – все равно. Это же дикарское чувство – месть. Я старалась представить себе, что вот если бы кто-нибудь убил Мику у меня на глазах, -- что, хотелось бы мне этого человека видеть повешенным, удавленным? Подумала, -- нет. Никакого удовлетворения не было бы. Может быть и не жалко было бы, но чувство утраты ничуть не утолилось бы, ни на грош. Просто, -- это не имеет отношения одно к другому.
А то ведь так действительно и пределов нет: если повесить, то почему не сжечь, не четвертовать, не содрать кожу? Тоже, может быть, справедливая месть?
Интересно, что осуждая врагов -- апеллируют к человечности, к общечеловеческой морали, к Толстому и пр. Так делал прокурор. А в принципе эти категории не считаются «научными», и когда сами выносят приговор: «повесить», то уж тут Толстого не поминают. Бесстыдно жонглировать так великими и святыми истинами.
1944 год
26/П
Встреча студентов МГУ с Эренбургом[9].
Народу набралось очень много, Зоологическая аудитория переполнена.
Экспансивны: слушают тихо, но взрывы аплодисентов и смеха, масса записок, вопросы все требовательные и часто неожиданные.
Эренбург -- сильно пожилой, отвисшая, тяжелая нижняя губа, которую он значительно поджимает, задумываясь и тогда похож на умную старую обезьяну. Тонкая, полная юмора улыбка очень молодит его. Мешки под глазами. Характерно свисающие волосы. Предупредил, что будет говорить не как докладчик и не как пишут передовые, а как писатель – просто разговор, беседа. Запишу, что запомнила.
Война для него – с 36-го года непрерывно: Испания – Париж – Россия. Личная нелюбовь к немцам. «Сначала я говорил с ними (в Париже) – мне было интересно. Теперь я знаю заранее все, что они могут сказать, что они пишут в дневниках, что им пишут невесты». Во всех немцах – от простых солдат до фюрера – идея превосходства расового и потому -- господства. Не подлежит никакому сомнению для них, что культура зависит от состава крови. Один из фрицев рассказал, что его не приняли в высшее уч. заведение из-за того, что «неясные контуры подбородка» – рассказывал не осуждая, а так, как о своем несчастьи, невезении.
Эренбург оговаривается, что его нелюбовь именно к немцам и немецкому – не от того, что он заразился расовой теорией (хотя – в скобках – набраться гадкого легко: лекарства распространяются людьми, микробы же сами распространяются). Дело не в крови, а в воспитании. Идеи мирового господства прививаются немцам уже 75 лет. Гитлер только довел их до предела. Маленькие полуфрицы, которых сейчас немало в освобожденных областях (смех), вероятно, через 20 лет будут нормальными советскими гражданами, и вовсе не следует ожидать, что в них говорит таинственная немецкая кровь и они пойдут жечь деревни. Возможно, что они даже будут выше морально, чем их матери (смех и аподисменты).
О «культуре» немцев -- преувеличенные представления. В Германию ездили инженеры – им нравились машины, порядок на предприятиях, аккуратность. Актеры, писатели – им нравилось, что в магазинах много барахла. Все это называли «культурой».Но это еще не культура. У фрицев находят усовершенствованные, комбинированные зажигалки (в скобках: эажигалки – симптом народных бедствий), вечную ручку и «дневник». Но культура не в этом, а в том, что пишут этой ручкой в этом дневнике.
Показал книжку, «культурно» напечатанную, оформленную («я хотел бы, чтобы мои стихи так печатали») – разговорник для немецких солдат в оккупированных областях – на всех языках. На всех языках напечатана фраза: «Лижи мою задницу».
Пленные немцы трусливы и наглы: все они кричат «Гитлер капут!», говорят, что они из рабочих и за советскую власть, -- но легко переходят к наглости, когда видят, что их не убивают, что их даже угощают махоркой отходчивые русские. С Гитлером они расстанутся без труда, но с идеей мирового господства они не расстанутся. Эренбург считает, что перевоспитать их нельзя, он явно не верит никаким их расскаяньям и прозрениям, с нескрываемой насмешкой говорил о «Манифесте свободной Германии». Следует помешать им осуществлять их замыслы и в будущем. Надо отучить их воевать – надо перенести войну на их территорию, в Германию, чтобы немки рассказывали своим детям о 44-м годе – о страшном годе, и чтобы эти дети выросли в страхе перед войной.
«Месть? Это непонятно мне. Отомстить нельзя. Месть еще может быть между равными. Я ненавижу немцев и хочу, чтобы их ни одного не осталось. Но я рад, что наши русские не будут уподобляться им, не будут убивать детей в Германии. Если у меня убили друга, то получу ли я моральное удовлетворение, убив десять немецких скотов? Это неисозмеримые вещи. Я бы мучить не стал даже фюрера – мне бы было противно – просто прикончил бы его. И вешать не стал бы».
Война, вероятно, кончится внезапно – организованно немцы начнут сдаваться – с маршировкой, с рапортами. Сила механической дисциплины. (Сцена со светофором). Вероятно, уже сейчас при немецком ген. штабе работает засекреченная комиссия по подготовке капитуляции.
Шаблон, автоматизм – во всем у немцев. Они воюют отчаянно и сейчас. Но мы стали сильнее. У наших генералов есть инициатива, фантазия. Немцы совершенно лишены фантазии. Их метод войны уже устарел, нового они не могут придумать. (Ср. со стихами. Появляется новое течение, оно кажется еретическим, невероятно смелым, потом его канонизируют, оно становится академическим. Так было с поэзией Маяковского – сейчас писать «под Маяковского» академичней, чем «под Пушкина»).
Вопросы с мест. Один юноша сурово спросил: «А согласуется ли Ваш прогноз об исходе войны с марксистко-ленинским учением о войнах и нац. политике?» (как будто так). Общий смех. Эренбург: иронический взгляд, легкая улыбка, ответ: «Это вопрос к докладчику – как показывает сама Ваша терминология, -- а я предупредил, что я не докладчик. Я просто писатель – говорю, что мне кажется, что думаю». Но юноша не успокоился. Через некоторое время снова спрашивает: «Как по Вашему, должен относиться советский писатель к общественным наукам?». Эренбург с тонкой, немного печальной улыбкой: «должен относиться в уважением».
Он все-таки все еще ученик Хулио Хуренито[10]. И он вообще честный, искрений человек. Он не пытался писать «Войну и мир» и не халтурит, не спекулирует на войне, как Лев Толстой. Он пишет острые статьи. Он почти все время на фронте. Он борется, но и не скрывает, что война – это несчастье, ни для чего не полезное. Решительно говорит о том, что русская культура органически связана со всей европейской, и помимо нее, развиваться не может и не будет.
Искусство в Германии. В живописи насаждается монументально-декоративный стиль – рыцари, валькирии -- все это грубо, без цвета, без вкуса. Наследие французского импрессионизма преследуется.
Религия. Немцы суеверны, но не религиозны. Однако бог упоминается часто.
Август .
В пригородных поездах очень много нищих. Калеки, слепые. Поют:
«Подождите, потерпите,--
Утешала их сестра,
А сама едва шагала,
Вся измучена была.
-- Потерпите, вот доедем
Напою вас, накормлю,
Перевязки всем поправлю,
Родным письма напишу.
Ты, родимая мамаша,
Приезжай скорей за мной,
Я уже отвоевался –
Забирай меня домой.
Последнее может быть не совсем так, я забыла, но что-то в таком роде.
Октябрь
Орфей и Эвридика.
Одна женщина получила письмо от мужа – первое за три года. Написано не его рукой; просит /притти/ по такому-то адресу «нам надо поговорить». Пошла. Это оказался госпиталь для обрубков. В большой палате подвешены люльки. В них – люди без рук и без ног. Там среди них – и ее муж. Он спросил: возьмет ли она его? Она сказала, что возьмет (а потом уже пожалела об этом). Но большая часть обрубков там и остается навсегда, т.к. родные их не берут.
1 мая 1945 г.
Война кончается. Сегодня на улицах так оживленно, как давно не было. Сердца отогреваются, но прошлое все-таки вцепилось зубами крепко.
___________________________________________
[1] https://ais-art.ru/chitat/publikatsii/344-chlenova-svetlana-fedorovna/4499-chlenova-svetlana-fedorovna-publikatsiya-n-a-dmitrieva-dnevnik-vo-vremya-vojny.html
[3] Лебедев-Кумач Василий Иванович (1898 –1949), советский прозаик и поэт, один из создателей жанра массовой советской песни («Легко на сердце от песни веселой», «Утро красит нежным светом стены древние Кремля и др.», считается автором песен «Широка страна моя родная» и «Священная война»
[4] Лифшиц Михаил Александрович (1905--1983), философ, эстетик, литературовед, теоретик и историк культуры. Он читал лекции в ИФЛИ в конце 1930-х -- в самом начале 1940-х Н.А.Дмитриева через много лет на вопрос о самом сильном впечатлении от учебы в ИФЛИ ответила: «Лифшиц». Его имя не раз встречается в ее дневнике. См. также ее очерк «М.А. Лифшиц» в сб. «Мир искусств. Альманах» М. 1997.
[5] Зимина (Борисова) Валентина Николаевна (1911-1988), двоюродная сестра Н.А.Дмитриевой из Моршанска, окончила Сельскохозяйственную академию им. К.А. Тимирязева, работала агрономом и преподавала в сельскохозяйственном техникуме в Моршанске, работала также и в других районах СССР, последнее место работы – Новый Оскол
[6] Возможно, это хозяйка квартиры, где Дмитриева снимала комнату
[7] Зимин Анатолий Николаевич (1912—1999), двоюродный брат Н.А. Дмитриевой, был призван в армию. 01.11 42. Медаль: «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.», Орден Красной Звезды, Орден Отечественной войны II степени, инженер-капитан, заместитель министра мелиорации водного хозяйства СССР
[8] Петя был убит в декабре 1944, он был единственным сыном Алексея Васильевича Бельского (1889- 1951), коллеги Н.А.Дмитриевой в Моршанском учительском институте (1941- 43); в этот период, он, обозначаемый обычно как «А.В.», очень часто упоминается в ее дневнике, но и потом он оставался «отдельным человеком» в ее жизни.
[9] Эренбург Илья Григорьевич (1891-1967) Писатель, поэт, переводчик, журналист, общественный деятель Был кореспондентом русских газет на Западном фронте в 1914-1917 гг., жил в Париже и Берлине,.в Испании в период Гражданской войны в Испании 1936-1939 гг. был корреспондентом "Известий" в республиканской армии в Испании, Во время Великой Отечественной войны -- военный корреспондент газеты "Красная Звезда". Его статьи публиковались также и в "Правде", "Известиях", дивизионных газетах, а также за рубежом. За 1941-1945 гг. было опубликовано около 3 тысяч его статей. Антифашистские статьи и памфлеты Эренбурга вошли в трехтомную книгу публицистики "Война" (1942-1944)г
С 1918 до 1923 г..Илья Эренбург продолжал писать и публиковать стихи, затем полностью переключился на прозу. В 1938 г., Эренбург вернулся к поэзии и продолжал писать стихи до конца жизни. Он автор десятков сборников стихов, прозы, романов, среди которых "Не переводя дыхания" (1935), "Падение Парижа" (942), "Буря" (1947) "Девятый вал" (1951-1952) и повесть "Оттепель" (1954-1956), вызвавшая острые споры и давшая название целому периоду в общественно-политическом развитии страны.
В 1955-1957 гг. Эренбург написал ряд литературно-критических эссе о французском искусстве под общим названием "Французские тетради". В 1956 г. он добился проведения в Москве первой выставки Пабло Пикассо.
С конца 1950-х гг. Эренбург работал над книгой мемуаров "Люди. Годы. Жизнь", шесть частей которой были изданы в 1960-е гг., полностью мемуары увидели свет лишь в 1990 г.
В апреле 1949 г. Эренбург был одним из организаторов 1-го Всемирного конгресса сторонников мира, с 1950 года он был вице-президентом Всемирного Совета Мира, до конца жизни вел огромную общественную деятельность
Похоронен на Новодевичьем кладбище, на могиле его поставлен памятник, на котором выбит профиль Эренбурга по рисунку его друга Пабло Пикассо
[10] Илья Эренбург «Необычайные приключения Хулио Хуренито и его учеников», Ковичи Фриде, Нью-Йорк, 1930.