Юридический адрес: 119049, Москва, Крымский вал, 8, корп. 2
Фактический адрес: 119002, Москва, пер. Сивцев Вражек, дом 43, пом. 417, 4 эт.
Тел.: +7-916-988-2231,+7-916-900-1666, +7-910-480-2124
e-mail: Адрес электронной почты защищен от спам-ботов. Для просмотра адреса в вашем браузере должен быть включен Javascript.http://www.ais-art.ru

    

 

Поиск

Объявления

ИФЛИ.1940г. Н.Дмитриева (в первом ряду в центре), А.Членов (во втором ряду)


Н.А.Дмитриева «Дневник во время войны»


К 75-летию со дня начала Великой Отечественной войны предлагаем несколько записей того времени из дневников Н.А. Дмитриевой (1917  –  2003), обнаруженных в ее архиве после ее смерти – она о них никогда не говорила, скорее всего, никому.

Записи, охватывающие около полувека, делались весьма нерегулярно, в разномастных тетрадках и блокнотах. Первая из тетрадочек относится к 1938 – 1939 годам. Вторая (за 12 коп, ученическая, в клетку), под заголовком «Дневник во время войны», содержит записи с 26 июня по 9 ноября 1941 года. Итоговой фразой: «Окровавленный, обовшивевший 1941-й год околел»,  –  открывается 1 января 1942 года третья военная тетрадка. В записи описывается встреча Нового года в госпитале, устроенная для раненых студентками Моршанского учительского института, где во время эвакуации (1942 – 1943) Дмитриева преподавала литературу.

В ее  дневниках военного времени много острых наблюдений и свободных размышлений  –  дышать было легче, хотя жилось трудно. Готовясь к лекциям, ей приходилось много читать – при свете коптилки, не снимая шубы, не было ни электричества, ни отопления, часто не было и продуктов, фронт проходил близко, над головами постоянно летали немецкие самолеты, настоящих  убежищ, на самом деле, не было. Как и другие «выковыренные» (так местные называли эвакуированных), Дмитриева участвовала в лесозаготовках, сдавала кровь, ходила в госпиталь  –  шефствовала над ранеными.  Жить было трудно, но была уверенность, что война кончится победой над немцами и жизнь станет какой-то другой.

(Записи публикуются впервые, авторские написание и пунктуация сохраняются, но купируются некоторые, на наш взгляд,  слишком пристрастные оценки персонажей или слишком личные описания ситуаций – ведь по не раз встречающимся в дневнике  Дмитриевой  замечаниям, он предназначался сугубо для себя).

26 июня 1941 года.

 Моему сыну сегодня 9 месяцев. Сегодня пятый день войны. Кажется, что война идет уже давно. Я по рукам и ногам связана – кроме меня некому смотреть за Мишкой. Маму вернули из отпуска и она целый день на работе. А мне хотелось бы что-то делать для фронта. Трудно быть в стороне. Вчера мы с мамой дежурили по дому с 12 до 2-х; сегодня я ходила рыть окопы – это делают все, но и это уже приятно.

Рыли окопы весело, шутили. Было много школьников. Одна девочка ругала домоуправление за то, что оно не хотело их посылать – слишком маленькие. <…>

Ночью, под 24-е, была воздушная тревога. Мы встали, хотели итти в метро, но раздумали,  –  Мику не будили. Я стала одеваться, одела все как следует, но платье – задом наперед. Было не то что страшно, но как-то тягостно. В доме, кажется, паники не было, все были сравнительно спокойны. Но оказалось, что подготовлены к этому плохо – никто не знал, где убежище, а в метро была давка и от нас вообще нельзя было туда пройти, т.к. на пути – зенитная артиллерия.

Утром объявили, что тревога была учебная. Говорят, впрочем, что немецкие бомбардировщики действительно пытались пробраться к Москве, но их отогнали.

Положение на фронтах серьезное, немцы уже много продвинулись к Литве. Но общественное мнение всего мира вынесло им приговор.

Агитация у нас представлена грубовато. Появляются интересные статьи, но в общем очень много повторений одного и того же, повторения эти очень быстро приедаются и не оказывают никакого воздействия. Впрочем, теперь появилась какая-то новая струя: по радио начали рассказывать анекдоты. Вот например: Гитлер обращается к своему портрету, висящему на стене, с вопросом: «Ну, Адольф, чем кончится война?». Портрет отвечает: «Очень просто,  –  мы поменяемся местами. Меня снимут, а тебя повесят». Или какой-то немец по какому-то поводу сказал: «слава богу». Его поправляют: «Надо говорить: слава Гитлеру». «Ну, а если Гитлер умрет?» «Тогда будем говорить: слава богу».

 10 июля.

Живу уже три дня в Моршанске[1] – с Мишкой и няней. Пришлось уехать. Собрались очень быстро, в один день. Многого не взяли нужного, кое-что взяли лишнее.

Тилли[2] весь день доставал билет, это на него плохо повлияло. <…>

Ехали скверно. Пришли – нас не хотели впускать, в вагонах нет мест. Все стали волноваться, ругаться и упрашивать. Тилька назвал сволочью какого-то дохлого проводничка, тот полез в амбицию. Тилька извинялся. Мама моя взывала к материнским чувствам проводниц. В общем было довольно паскудно. Наконец нас посадил какой-то весьма пьяный дежурный, к-рому очевидно что-то сунули. Влезли мы с няней в какой-то темный претемный вагон и застряли там со всеми своими чемоданами и корзиночками, к-рые тоже пришлось брать с бою. Один нянин узел так и остался там. Потом меня куда-то усадили на край лавки, с Мишкой на руках, няня же половину ночи стояла в проходе у чемоданов. После Рязани стало свободнее.

В моем купе ехал симпатичный старый рабочий. Бывают такие пожилые начитанные рабочие, которые говорят: книга под названием «Петр 1-й», сочинение Алексея Толстого. Это очень хорошо звучит: «книга под названием». Он читал и Белинского, и много кое-чего знал. Рассказывал, как он в Гражданскую войну свою семью потерял. Он работал тогда машинистом. Насчет войны он говорил, что это решительная схватка между коммунизмом и капитализмом, я попробовала ему сказать, что до капитализма еще не дошло, что пока на очереди фашизм, но он с этим не согласился.

На верхней полке какой-то человек долго спал. Нестарый, усталое желтое лицо. Оказалось, что он из Белостока. 22-го в 4 часа на Белосток налетели. Многие вышли на улицу, удивлялись, не понимали, в чем дело,  –  думали это маневры «в боевых условиях». Потом видят – стреляют. Уже в 12 часов, после речи Молотова, окончательно убедились в том, что это не совсем маневры. Стали конечно спешно выезжать из города. Через лес потянулись эшелоны с женщинами и детьми. С немецких самолетов стали бомбить эти эшелоны, настойчиво их преследуя; как только попадалась открытая полянка – летели бомбы, все горело вокруг. Одна женщина с ребенком побежала – ребенка убило у нее на руках. Она растерялась. Ей стали кричать: брось ребенка. Она положила его на землю, побежала, но потом вернулась и опять подняла. Было убито множество детей.

Пассажир, к-рый это рассказывал, потерял в суматохе свою жену с детьми. Сам он на другой день пробирался через лес. Только случайно остался жив. Осколком его слегка ранило в ногу. Уже в Минске он явился в больницу – там никого нет, окна выбиты, больные частью разбежались, частью лежат, кричат. Кто-то сделал ему перевязку. Он едет через Москву, дальше и дальше на восток, ищет семью – они поехали кажется в Куйбышев.

Минск выжжен. Говорят, что и маленькие города Гитлер не щадит – сносит до-тла.

С какой злобой все говорят о нем. Этот рабочий в поезде сказал, что он заметил в кинохронике, где показывалось заключение пакта, Гитлер «все отворачивал морду», становился спиной или боком, не глядел в аппарат. Гитлер для народа  – (нет стр. – С.Ч)

19 июля

Действительно странно мне жить. Наступила война, оторвала от всего, разлучила со всеми. И особенно странно, что это даже не так сильно пугает. Не так уж сильно я скучаю без Тилли. Без мамы, пожалуй, больше. Но главное – скучаю без жизни трезвой, разумной, осмысленной. Война давно уже высасывала из нас жизнь, лишала вкуса к жизни. Уже много лет. Она мало помалу отнимала все. Бывало, слушаешь ли Лифшица[3], читаешь ли Чехова, думаешь ли о чем-нибудь своем – хотя бы просто о новом платье,  –  и ни на минуту не забываешь, что над всем этим висит серая туча, которая все может затопить, не оставить камня на камне. И все теряет важность. И вот она прогремела, эта туча. Значит, будет конец. Но когда же и какой ценой! Цинизм – в том, что все то, что действительно важно, действительно достойно человека – сейчас кажется неважным, мелким перед тем, что не только неважно, но и прямо противоестественно, уродливо. Я это говорю не о цели войны, но о самой войне, ее внешности – все эти эшелоны, очереди за керосином, огрубение («бьет мужчина даму в морду, рядовой полковника толкает с мостков»), разлука, сирены, пожары, бомбы, искалеченные отцы, убитые дети.

Если бы только пронести через все это – нечто нетронутое в себе, не загрязнить, не искалечить его. Сохранить это – и Мишку.

Мы с няней снимаем комнату у двух пожилых сестер. Кажется, они симпатичные. Вчера к ним приехала родственница из Тулы. Говорит, что Тулу бомбят. Не знаю, может быть что-нибудь путает.

Няня то впадает в панику, то ничего. Хочет ехать к себе в деревню, да это нельзя. <…>

В Моршанске стоит пыль столбом – от машин, от лошадей. Моршанск стал гораздо хуже, чем был. Где его яблоки, ягоды, тишина. <…>

24 июля

Ночью опять бомбили Москву. Нападало 150 самолетов, прорвалось 8-10. Были пожары, убитые и раненые. От наших все еще ничего нет.

Вспомнилось, как началась эта война. Мы были дома. Мама пошла что-то купить, папа укладывал чемодан – собирался ехать в Пензу в командировку. Вдруг по радио объявили (после того, как кончились последние известия), что сейчас выступит Молотов. И я слушала его с Мишкой на руках. За окнами на улицах сразу началось какое-то оживление, все забегали, кто-то плакал. Пришла мама. Она купила букет сирени и этот букет был последнее, что осталось от довоенного времени. Да, это был довоенный букет и, хотя я поставила его в воду, но все-таки он уже стал ненужен, так как настала война. Только что – в довоенное время – я говорила по телефону с Тилли и он собирался приехать, говорила по телефону с одной нашей аспиранткой – сговаривалась с ней вместе готовиться к диамату, в довоенное время папа укладывал чемодан, а мама купила сирень. И все это сразу кончилось. И мне кажется иногда: вот кончится война и снова сцена перевернется и на сцене опять будет наша комната и папа опять будет собирать чемодан, а я спокойно заниматься диаматом и смотреть на букет, который мама купила. Только тяжесть спадет с сердца.

На самом деле всего этого уже не будет, победа достанется дорого, страшно дорого, каждый должен будет заплатить за нее, как в сказке про обезьянью лапку.

Бедная моя мама, бедный Тилли!<…>

Почему они не пишут? Вероятно телеграммы идут медленно, может быть совсем не идут.

Я начинаю делать слабые попытки найти работу – это трудно здесь. Была в «Большевике»[4], там сидит любезный молодой человек в голубой майке, у них конечно работы нет, посоветовал мне пойти в учительский институт. Попробую.

Вспоминаю дальше, что было в тот день. Вечером пришел Тилли, мы пошли пройтись, на улицах стояла необычная темнота, но было много народу – все ходили, гуляли маленькими группами, разговаривали. Мы встретили Верочку[5], она прогуливалась взад и вперед около своего дома. Очевидно всех тянуло на улицу. Мы сидели с Тилли на скамейке, на всякий случай прощались. Было очень тягостно. Пошли к нам –  а у нас открыто настежь окно – черное-черное – никогда мы не видели этого окна таким черным (маскировку еще не успели приспособить). Вошли в комнату и в полной темноте слушали по радио указы о введении военного положения. Как ни ужасно сейчас, а все-таки приятно сознавать, что хоть этот томительный первый день, хоть первый месяц войны  –  отошли в прошлое. А сколько жизней отошли, отпали от мира! <…>

Сейчас много говорят об изменах. Вероятно преувеличивают, но без сомнения измен много. И это результат того фальшивого оттенка, который носила политика нашего правительства за последние годы. Поймут ли они наконец, что ошибались, что так нельзя? Ведь только такие как Валя[6] способны не видеть этого. Этот казенный до мозга костей оптимизм, эти лживые демагогические фразы, замалчивание, прямо-таки чугунная диктатура… Когда лишили студентов стипендий, то в официальном постановлении была такая мотивировка «в виду растущего благосостояния масс»… Разве это не издевательский тон?

Надо было давно и всегда говорить так, как говорил Сталин в своем выступлении, но так никогда не говорили. Прививали людям фальшивость, воспитывали ее. После этого что же удивляться изменам? Конечно, они естественны, если сами на каждом шагу изменяли своим декларациям, своей конституции. Я прочла, что за границей – кажется в Англии – газеты выходят с белыми листами – места, врезанные цензурой. На этих белых листах редакция иногда изображает ножницы или помещает лозунг «Да здравствует свобода печати!» Попробовали бы у нас сделать что-либо подобное! А ежовская вакханалия и постыдное замалчивание ее последствий?.. Нет, нечего удивляться изменам и нечего удивляться тому, что европейские страны не присоединяются к (далее обрывки страницы с наклеенными газетными вырезками – С.Ч.)



[1]  В Моршанске жила семья тети  Н.А. Дмитриевой – Екатерины Васильевны Петровой (Зиминой)
[2]  Анатолий Маркович Членов (1916 -1990) – муж Н.А.Дмитриевой, как и она, выпусник ИФЛИ (1940)
[3]  Михаил Александрович Лифшиц (1905--1983) —философ, эстетик, литературовед, теоретик и историк культуры. Он читал лекции в ИФЛИ в конце 1930-х -- в самом начале 1940-х  Н.А.Дмитриева через много лет на вопрос о самом сильном впечатлении от учебы в ИФЛИ ответила: «Лифшиц». Его имя не раз встречается в ее дневнике. Так, 1 января 1942 года она пишет, что на Новогоднем
концерте «… вспомнила Лифшица, который вышел пешком из окружения и я почувствовала себя совсем счастливой от того, что поняла, что самое , может быть, зрелое, самое живое во мне – от него. Нельзя кратко определить -- что он дал мне, но дал он невыразимо много. Благодарность к нему, почти любовь, внезапное желание написать ему, сказать, как это хорошо, что он жив». (см. также ее очерк «М.А. Лифшиц» в сб. «Мир искусств. Альманах» М. 1997)
[4] Так в то время называлась газета, которая начала  издаваться  в Моршанске в 1918 г. под названием «Борьба». С 1991г выходит под названием  «Согласие».
[5]  Актриса театра и кино Вера Орлова (1918 – 1993), знакомая  Н.А Дмитриевой, также жившая в Сокольниках.
[6]  Валентина Николаевна Зимина-Борисова (1911– 1988) – двоюродная сестра Н.А.Дмитриевой, жительница Моршанска